Мама, Вульф Елена Львовна, кончала филологический
факультет Бакинского университета. У меня сохранилась ее зачетная
книжка. Она была любимой ученицей поэта Вячеслава Иванова, он из
Баку уехал в Италию. Это было в 1924 году. Знаю, что первое время
от Иванова в Баку приходили вести. Он описывал, как в кафе Флориана
в Венеции на площади Сан-Марко встретил художницу Александру Экстер.
Это было самое знаменитое кафе в Венеции, таким оно и осталось.
В нем сиживали за чашкой шоколада Гольдони, Карло Гоцци. Иванов
описывал Венецию с ее сотнями таинственных каналов, с домами семнадцатого
века, в которых люди живут, как в самых обыкновенных домах, только,
выходя из подъездов, сразу садятся в лодки. Фисташковое небо, розоватая
вода, мостики, фонтаны, колонны.
В
следующем письме он описывал поездку в Мурано, где сотни стеклодувов
и маленькие очаровательные магазинчики, продающие венецианское стекло.
Рим казался Иванову очень спокойным городом. Первое время он бывал
в посольстве Советского Союза, потом перестал бывать и вскоре перестал
писать, и уже до конца своей жизни мама о нем ничего не знала. И
только когда сын мхатовского актера А.Л. Вишневского вернулся из
Италии, где долгие годы был корреспондентом ТАСС, узнала, что он
умер в 1949 году в Риме.
Когда в апреле 2001 года я был в Риме, мне показали
дом, где жил Вячеслав Иванов, там сейчас доживает его сын. Я смотрел
на красивый особняк русского поэта и невольно вспоминал, как часто
мама говорила о нем.
Похоронив отца, мама начала болеть, хотя долго еще
выглядела моложавой, была стройна и умела ограждать то, что любила,
от тени сомнений.
Меня спасло, что во мне есть какие-то материнские
черты, иначе я бы не выстоял в этой жизни, а мама была умным, трезво
оценивающим ситуации и выносливым человеком. После папиной смерти
жизнь для нее как бы кончилась, ей было невыносимо тяжело, тем более
что в Баку в квартире она осталась одна. Я был в Москве, помогала
мамина сестра Фирочка (так ее звали, совсем не похожая на маму по
характеру, по привычкам, теплый, светлый человек), ее семья стала
для мамы родным домом. Фирочка очень любила маму и заботилась о
ней. Умерла Эсфирь Львовна в Нью-Йорке, куда вынуждена была уехать
с семьей сына после армянских погромов в Баку, когда интеллигенция
всех национальностей уезжала в эмиграцию. Когда недавно я был в
Баку, то не узнал его. Город перестал быть интернациональным, и
следы драм, которые он пережил, коснувшиеся не только армян, но
и самих азербайджанцев, были еще видны.
Мама, оставшись в Баку, ездила на кладбище почти
ежедневно, в любую погоду, а вечера проводила у сестры или у Беллы,
которая все еще продолжала работать зубным врачом. В 1965 году Белла
получила приглашение в Швейцарию от моего дяди, родного брата отца.
Она видела его последний раз весной 1914 года. Он болел туберкулезом
и бабушка послала его в Швейцарию в санаторий, оплатив его пребывание
там на несколько лет вперед. Родители отца были очень состоятельные
люди. Евсей (так звали дядю) уехал в Лозанну с Беллой в 1912 году.
Потом она вернулась в Россию, и после революции о нем мало что было
известно. Отец встречался с ним в Германии в 1927 году, а в 1945
после войны от него пришла открытка из Гааги, где он спрашивал,
кто уцелел из семьи. Из страха ему никто не ответил.
1961 год я прожил в Баку, работая в Институте права
Академии наук Азербайджана, готовился к защите кандидатской диссертации,
она должна была состояться в Москве и состоялась в июне 1962 года,
после чего я из Москвы больше не уезжал. Тогда в Баку была организована
туристическая поездка Франция - Тунис. Перед отъездом нашей группы
мама (она никогда ничего не боялась) попросила меня отправить из
Парижа открытку в Голландию, где жил папин брат, и дала мне адрес,
написанный на открытке, полученной нами в 1945 году. Белле она ничего
не говорила.
Приехав
в Париж в апреле 1961 года (первый мой выезд в капиталистическую
страну - тогда это было событие), я отправил открытку своему дяде
Евсею Вульфу и написал, что если он хочет меня видеть, пусть приедет
в Париж 11 апреля (из Туниса мы должны были вернуться 10 апреля)
и ждет меня у станции метро на площади Шарль де Голль от четырех
часов дня до шести.
У меня в кармане было сто двадцать франков - все,
что нам выдали. Я купил себе тогда очень модный плащ-болонья и в
этом плаще шел по Елисейским полям. Нам разрешали ходить только
вдвоем или втроем, но я уговорил нашего руководителя, чтобы он отпустил
меня еще раз пойти в музей Родена. При слове «музей» у него сворачивало
скулы, и он, строго наказав к семи быть в отеле, отпустил меня одного
на три часа. На самом деле он был добрым человеком и позволял и
в Тунисе, и в Париже иногда пройтись одному. Я шел по незнакомому
городу в непрестанном возбуждении. В Париже в этот год стояла удивительная
весна, я смотрел на этот новый для меня мир с восторгом.
Подойдя к станции метро, я остановился, ноги отнялись,
и я зарыдал. Люди оглядывались. У входа в метро стоял мой папа.
После его смерти прошло пять лет. Потом я уже разглядел, что этот
человек выше отца, одет очень элегантно, так у нас не одеваются,
у него было красивое лицо с проницательным взглядом, рядом с ним
стояла молодая женщина (оказалось, что это его последняя жена).
Они пригласили меня в кафе на улице Бальзак. Я начал волноваться,
меня била дрожь: а вдруг за мной следят? Говорил сбивчиво и торопливо.
Узнал, что мою открытку дядя получил только вчера. Ему переслали
ее в Швейцарию, где он уже давно живет. Почтовое отделение отыскало
его адрес. Мать его детей осталась в Голландии, их у него двое:
сын и дочь. Они родились перед войной.
Он расспрашивал о папе, о маме, с которой, естественно,
не был знаком, узнал что Ида умерла еще в 1952 году, а любимая им
Белла жива, и все время не мог понять, почему я в таком нервном
состоянии. Когда я сказал ему, что у меня в семь обед, и я должен
быть в отеле на бульваре Пуассоньер, он ничего не понял. Он собирался
поехать со мной в какой-то дорогой ресторан в отель Клюни, а потом
улететь со мной в Швейцарию. Наш разговор напоминал диалог глухих.
Когда я начал торопиться, он грустно спросил: «Так что, я тебя больше
не увижу?» Мы договорились, что ночью, если смогу, я прибегу к ступенькам
Гранд-опера. Мне удалось около трех ночи вылезти из постели и незаметно
для товарища, с которым я был в одном номере, улизнуть. Евсей меня
ждал. Мы присели в ночном кафе, он держал сумку, в ней были подарки,
купленные Белле и маме, но я объяснил ему, что все знают, что у
меня было только сто двадцать франков, что я купил плащ-болонью,
и единственное, что я мог взять, это маленькую серебряную пепельницу,
которая до сих пор стоит у меня на столе, два флакончика духов,
домашние туфли, вот и все. «Я никогда не верил, что у вас фашизм»,
- промолвил он. Больше я его никогда не видел, он умер в 1970 году.
Со своими двоюродными братом и сестрой я познакомился уже в 1987
году, ездил к ним по приглашению , жил в Гааге и Утрехте. По-русски
они не знали ни одного слова и все собирались приехать в Россию.
Брат, Александр Вульф умер в этом году, остались две девочки десяти
и одиннадцати лет и молодая жена. Сам он не прожил и шестидесяти
лет, дети у него родились слишком поздно.
В туристской группе мои старые бакинские друзья заметили,
что я невменяемый, решили, что заболел. В Москву прилетел 12 апреля
1961 года. Москва была праздничная, это был день, когда знаменитый
Юрий Гагарин возвратился из космоса.
После этой поездки Белла начала переписываться с
братом и изредка звонила ему по телефону. По настоянию мамы она
оформила документы и уехала к нему на свидание на месяц в 1965 году.
Помню, как я ее провожал (в те годы люди очень редко выезжали за
границу, только-только начали давать разрешение тем, у кого за рубежом
жили близкие родственники, но туристские группы были в большой моде).
При оформлении документов в аэропорту (народу в Шереметьево было
мало) пограничник спросил ее: «Совсем уезжаете?» Белла оскорбилась:
мысль, что она может оставить родную страну, нас с мамой, ей не
приходила в голову. Потом она звонила маме из Швейцарии и говорила,
что они подали документы на продление ее пребывания еще на месяц,
Евсей не отпускал ее. Вдруг неожиданно пришла телеграмма, что она
возвращается. Я тогда снимал маленькую комнату на Чистых прудах,
мама сообщила мне об ее прилете, и я помчался в аэропорт, еле успел.
Оказывается, за день до того, как у нее кончалась виза, ей позвонили
из советского посольства, что в продлении визы отказано. Она рыдала
навзрыд. Уже потом рассказывала о встрече, о детях Евсея, но долго
не могла прийти в себя. Я отправил ее в Баку и мама все время проводила
с ней, ей было тогда 82 года.
Умерла она спустя десять лет после поездки в Щвейцарию.
Это было уже после смерти мамы. Пережить ее уход из жизни Белла
не могла. Я был в Варшаве, когда получил телеграмму, что ей плохо.
Я вылетел в Баку и успел застать ее в живых. После ее смерти что-то
кончилось для меня навсегда. Ушли самые родные люди, любившие и
баловавшие меня, пока могли. Первый свой «Жигуленок» я купил на
то, что она мне оставила.
А мама до переезда в Москву грустно жила в Баку,
писала мне письма. Отца не забывала никогда. Он был хрупкий, ранимый,
нервный и очень талантливый - блестящий был человек.
Ко мне мама переехала в 1967 году, когда у меня появилась
первая собственная московская квартира, однокомнатная на первом
этаже в одном из кооперативных домов Всероссийского Театрального
общества в Волковом переулке. В ней она и умерла внезапно 29 декабря
1974 года. Меня дома не было, я был в филиале МХАТа на премьере
пьесы Зорина «Медная бабушка» - Пушкина играл Ефремов. За мной приехали
в антракте, сказав, что маме нехорошо, и я не понял, что случилась
беда. Похоронили маму 31 декабря, и с того дня я никогда шумно не
встречаю Новый год.
В страшную для меня ночь с 29-го декабря на 30-е,
когда мама, мертвая, лежала на широкой тахте, прикрытая тканью,
я был в невменяемом состоянии, требовал, чтобы все ушли, а народу
в квартирке набилось много. И меня успокаивали Витя Фогельсон, умеющий
быть теплым и мягким (муж актрисы «Современника» Лили Толмачевой),
мой ближайший товарищ Леня Эрман, но, естественно, успокоить меня
было нельзя. В конце концов все ушли, и я остался один. Вдруг раздался
сильный стук по стеклу (мы жили на первом этаже), явно кто-то влезал
в окно и старался его открыть. Я вышел в кухню и увидел, что это
Олег Ефремов. Он был удивительно тонкий человек и решил эту ночь
не оставлять меня одного. Мы дремали с ним до утра на узеньком диванчике,
неутешные слезы мои он вытирал рукой, обращаясь со мной, как с младенцем,
и помог мне прожить первую ночь после несчастья. Это я помню всегда
и как бы потом ни складывались отношения с Ефремовым, как бы ни
старались люди испортить их, все равно память о той ночи живет во
мне по сегодняшний день, и Олег Ефремов остался для меня драгоценным
человеком, что и определило мою болезненную реакцию на все выпады
против него.
Прошло много лет. Однажды, зайдя к нему, я застал
его в каком-то особенно горьком состоянии. Он, никогда не показывающий,
что действительно задевает его, протянул мне газету, и я прочел
очередной оскорбительный текст в его адрес, написанный молодой журналисткой
в газете «Аргументы и факты». С этой газетой в то время я был связан
дружескими отношениями. Главный редактор ее, В. А. Старков, только-только
ввел меня в состав редакционного совета, мы много общались с ним,
были одновременно в Париже, много гуляли, разговаривали, и все было
очень хорошо. Но придя домой из МХАТа, я сел за стол и немедленно
написал статью (она была опубликована в газете «Известия» 6 апреля
1995 года) под названием «Миф столетия или театр века». В ней были
строчки: «Надо не знать истории МХАТа, чтобы позволить себе описать
приход Ефремова во МХАТ, как это оскорбительно позволила себе молодой
критик в газете «Аргументы и факты», Она написала, что «во МХАТе
Ефремов был воспринят как мальчишка-самозванец, ведь те, кто теперь
надеялся на боевой задор «пятнадцатилетнего капитана», были когда-то
его учителями. Для них он не был авторитетом: один знаменитый артист
так и сказал после прихода Ефремова: «Ноги моей в театре не будет,
пока отсюда не уберется этот чертов мальчишка». Писать об этом приходится
только потому, что безграмотность пишущих о театре стала общим местом.
То прославляется Немирович-Данченко за то, что уберег церковные
колокола в 1949 году, хотя он умер в 1943; то появляется упомянутая
статья, свидетельствующая о незнании театральной истории; уже сейчас
в 2002 году появилась книга «100 великих театров мира», в ней написано:
«Волчек, как в свое время Ефремов, отдавала дань времени - в «Современнике»
ставили «Сталеваров» и «Секретаря парткома» Гельмана». Автор - некая
К.Смолина. Безграмотность налицо: любой театральный человек знает,
что «Сталевары» и «Секретарь парткома» - спектакли Олега Ефремова,
поставленные во МХАТе. Если заняться ошибками и неточностями пишущих
о театре мало причастных к нему людей, то невольно уйдешь в сторону.
Еще в 1966 году на заседании художественного руководства
Ангелина Иосифовна Степанова предлагала Олега Ефремова. Летом 1970
года Яншин пригласил Ефремова к себе в дом на обед, где за столом
собрались почти все мхатовские старики, кроме Ливанова. Они и просили
Олега Ефремова возглавить МХАТ. Ефремову было 43 года.
После этой публикации меня на следующий день вывели
из состава редакционного совета газеты «Аргументы и факты», и отношения
со Старковым фактически прекратились, он очень обиделся, как я мог
позволить себе критику в адрес его газеты, а Ефремов благодарил
за статью. Все это было семь лет назад, Теперь уже нет Старкова
в «Аргументах и фактах» , умер великий Олег, и как всегда бывает,
когда человек умирает, видишь его во весь рост.
Редкие звонки Ефремова были всегда мне очень дороги.
Его немногословие и содержательность того, что он говорил, всегда
имели большую цену. Умный, сложный, не похожий на других, незаурядный
человек огромного масштаба, какие редко рождаются на свет.
В Баку или в Москве у нас в доме всегда говорили
о Художественном театре. Его любили папа, Ида, Белла, это был мир
интеллигенции, в него стремились, мечтали попасть. В годы Второй
мировой войны в Баку был объявлен концерт артистов МХАТа, они приехали
из Тбилиси, где жили в эвакуации. То был «золотой фонд» театра.
Мне было одиннадцать лет, но я до сих пор помню, как Качалов читал
сцену Барона и Сатина из «На дне», один за двоих. Книппер-Чехова
с Юрием Недзвецким играли сцену из «Дядюшкиного сна». Шевченко и
Тарханов показывали отрывок из «Горячего сердца». Успех был громадный,
белый зал бакинской филармонии был переполнен. Вышли на улицу, было
очень темно - в городе затемнение, шли домой пешком, трамваи ходили
редко, все были очень счастливы.
У меня сохранились программки моего первого посещения
МХАТа. Я уже учился в восьмом классе. Папа привез меня впервые в
Москву, это был уже после войны, и достал билеты во МХАТ, тогда
это было почти невозможно. Первый спектакль, который я видел во
МХАТе, - «Мертвые души», шедший в 402 раз. В программке было написано
«По поэме Гоголя. Текст составлен Булгаковым». Чичикова играл Белокуров,
Манилова - Кедров, губернатора - Станицын. В память врезался Ливанов,
игравший Ноздрева, Народный артист РСФСР, Лауреат Сталинской премии
Б.Н. Ливанов. Его буйный актерский темперамент, острый внешний рисунок
мгновенно завораживали зрительный зал. В этом спектакле я впервые
увидел Лидию Михайловну Кореневу, знаменитую мхатовскую актрису
дореволюционных лет, она играла Софию Ивановну, просто приятную
даму, роль была крохотная.
На следующий день мы с отцом были на утреннем спектакле
- «Дядюшкин сон» по Достоевскому. Марию Александровну Москалеву
играла Вера Николаевна Попова, жена Кторова, замечательная актриса,
оставившая по себе сильное впечатление. Спектакль шел в 443 раз,
цифра стояла в программке, тогда это было принято. Мозглякова играл
ныне забытый Юрий Недзвецкий, с ним очень любила выходить на сцену
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, первая исполнительница роли Москалевой,
а Зинаиду играла актриса необыкновенной красоты, она мне казалась
совсем молодой с поразительно благородным и одухотворенным лицом,
хотя ей было уже более сорока лет, о чем я, конечно, не знал. Это
была Степанова. Программка стоила сорок копеек, спектакль начинался
в двенадцать часов дня, и в зале не было ни одного свободного места.
|